Шел казак куда то вдаль слушать, Протяжные песни

Шел казак куда то вдаль слушать

Вот уж третий год мы здесь танцуем И за то Антоныча целуем. Когда дело дошло до расчёта, Разин стал препираться; он не выдал ни пограбленных товаров, ни пленных, даже удержал 20 пушок. Между Ливорно и Сингапуро удивительное знание географии!




А второй ударил неподалеку от дороги в обнаженные корневища старого осокоря, брызнул огнем, окатил казаков гулом, комьями жирной земли и крошевом трухлявого дерева.

Оглушенный Григорий инстинктивно поднес к глазам руку, пригнулся к луке, ощутив глухой и мокрый шлепок, как бы по крупу коня. Казачьи кони от потрясшего землю взрыва будто по команде присели и ринулись вперед; под Григорием конь тяжко поднялся на дыбы, попятился, начал медленно валиться на бок.

Почему государство не скрывает пытки над подозреваемыми в теракте в \

Григорий поспешно соскочил с седла, взял коня под уздцы. Пролетело еще два снаряда, а потом хорошая тишина стала на искрайке леса. Ложился на траву пороховой дымок; пахло свежевзвернутой землей, щепками, полусгнившим деревом; далеко в чаще встревоженно стрекотали сороки.

Конь Григория всхрапывал и подгибал трясущиеся задние ноги. Желтый навес его зубов был мучительно оскален, шея вытянута. На бархатистом сером храпе пузырилась розовая пена. Крупная дрожь била его тело, под гнедым подшерстком волнами катились судороги. Григорий смотрел в тускнеющие конские глаза, не отвечая. Он даже не глянул на рану и только чуть посторонился, когда конь как-то неуверенно заторопился, выпрямился и вдруг упал на колени, низко склонив голову, словно прося у хозяина в чем-то прощения.

На бок лег он с глухим стоном, попытался поднять голову, но, видно, покидали его последние силы; дрожь становилась все реже, мертвели глаза, на шее выступила испарина. Только в щетках, где-то около самых стаканов копыт, еще бились последние живчики. Чуть вибрировало потертое крыло седла. Григорий искоса глянул на левый пах, увидел развороченную глубокую рану, теплую черную кровь, бившую из нее родниками, сказал спешившемуся казаку, заикаясь и не вытирая слез:.

С рассветом красноармейцы двинулись в наступление. В слоистом тумане поднялись их цепи, молча пошли по направлению к Вешенской. На правом фланге, около налитой водой ложбины, на минуту замешкались, потом побрели по грудь в воде, высоко поднимая патронные подсумки и винтовки. Спустя немного с обдонской горы согласно и величаво загремели четыре батареи.

Как только по лесу веером начали ложиться снаряды, повстанцы открыли огонь. Красноармейцы уже не шли, а бежали с винтовками наперевес. Впереди них на полверсты сухо лопалась по лесу шрапнель, валились расщепленные снарядами деревья, белесыми клубами поднимался дым.

Короткими очередями заработали два казачьих пулемета. В первой цепи начали падать красноармейцы. Все чаще то тут, то там по цепи вырывали пули людей, опоясанных скатками, кидали их ничком или навзничь, но остальные не ложились, и все короче становилось расстояние, отделявшее их от леса.

Впереди второй цепи, чуть клонясь вперед, подоткнув полы шинели, легко и размашисто бежал высокий, с непокрытой головой командир. Цепь на секунду замедлила движение, но командир, на бегу повернувшись, что-то крикнул, и люди снова перешли на побежку, снова все яростнее стало нарастать хрипловатое и страшное "ура-а-а". Тогда заговорили все казачьи пулеметы, на опушинах леса жарко, без умолку зачастили винтовочные выстрелы Откуда-то сзади Григория, стоявшего с сотнями на выезде из леса, длинными очередями начал бить станковый пулемет Базковской сотни.

Цепи дрогнули, залегли, стали отстреливаться. Часа полтора длился бой, но огонь пристрелявшихся повстанцев был так настилен, что вторая цепь, не выдержав, поднялась, смешалась с подходившей перебежками третьей цепью Вскоре луг был усеян беспорядочно бежавшими назад красноармейцами.

И тогда Григорий на рыси вывел свои сотни из лесу, построил их и кинул в преследование. Дорогу к плотам отрезала отступавшим шедшая полным карьером Чирская сотня.

Шел казак куда то вдаль слушать

У придонского леса, возле самого берега, завязался рукопашный бой. К плотам прорвалась только часть красноармейцев.

Они до отказа загрузили плоты, отчалили. Остальные бились, вплотную прижатые к Дону. Григорий спешил свои сотни, приказал коноводам не выезжать из лесу, повел казаков к берегу. Перебегая от дерева к дереву, казаки все ближе подвигались к Дону.

Человек полтораста красноармейцев ручными гранатами и пулеметным огнем отбросили наседавшую повстанческую пехоту. Плоты было снова направились к левому берегу, но базковцы ружейным огнем перебили почти всех гребцов. Участь оставшихся на этой стороне была предрешена. Слабые духом, побросав винтовки, пытались перебраться вплавь.

Их расстреливали залегшие возле прорвы повстанцы. Много красноармейцев потонуло, не будучи в силах пересечь Дон на быстрине. Только двое перебрались благополучно: один в полосатой матросской тельняшке — как видно, искусный пловец — вниз головой кинулся с обрывистого берега, погрузился в воду и вынырнул чуть ли не на середине Дона.

Прячась за разлапистой вербой, Григорий видел, как широкими саженками матрос доспевал к той стороне. И еще один переплыл благополучно. Он расстрелял все патроны, стоя по грудь в воде; что-то крикнул, грозя кулаком в сторону казаков, и пошел отмахивать наискось.

Вокруг него чмокали пули, но ни одна не тронула счастливца. Там, где было когда-то скотинье стойло, он выбрел из воды, отряхнулся, не спеша стал взбираться по яру к дворам.

\

Оставшиеся возле Дона залегли за песчаным бугром. Их пулемет строчил безостановочно до тех пор, пока не закипела в кожухе вода. До красноармейцев оставалось не более полусотни саженей. После трех залпов из-за песчаного бугра поднялся во весь рост высокий смуглолицый и черноусый командир. Его поддерживала под руку одетая в кожаную куртку женщина. Командир был ранен. Волоча перебитую ногу, он сошел с бугра, поправил на руке винтовку с примкнутым штыком, хрипло скомандовал:.

Запропала где-то, — ответил Прохор, позевывая, и тотчас же со страхом подумал: "Не дай бог, опять заставит ее разыскивать Вот скочетались, черти, на мою голову!

Прохор сходил в хату за водой, долго лил из кружки в сложенные ковшом ладони Григория. Тот мылся с видимым наслаждением. Снял провонявшую потом гимнастерку, попросил:. От холодной воды, обжегшей потную спину, ахнул, зафыркал, долго и крепко тер натруженные ремнями плечи и волосатую грудь.

Вытираясь чистой попонкой, уже повеселевшим голосом приказал Прохору:. Меня не буди, пока сам проснусь. Только если из штаба пришлют — разбудишь. Ушел под навес сарая. Лег на повозке и тотчас же окунулся в беспросыпный сон.

На заре зяб, поджимал ноги, натягивал влажную от росы шинель, а после того как взошло солнце, снова задремал и проснулся часов около семи от полнозвучного орудийного выстрела. Над станицей, в голубом и чистом небе, кружил матово поблескивающий аэроплан. По нему били с той стороны Дона из орудий и пулеметов. Ножки под ним точеные и все в чулках. Нарядный конишко Ну, седлай его, поеду, погляжу, кто это прилетел. Как-то он будет на побежку?

Но по всем приметам должен бы быть дюже резвым, — бормотал Прохор, затягивая подпруги. Выбрав место для посадки, летчик резко пошел на снижение. Григорий выехал из калитки, поскакал к станичной конюшне, за которой опустился аэроплан.

В конюшне для станичных жеребцов — длинном каменном здании, стоявшем на краю станицы, — было битком набито более восьмисот пленных красноармейцев.

Стража не выпускала их оправляться, параш в помещении не было. Тяжкий густой запах человеческих испражнений стеною стоял около конюшни. Из-под дверей стекали зловонные потоки мочи; над ними тучами роились изумрудные мухи День и ночь в этой тюрьме для обреченных звучали глухие стоны.

Сотни пленных умирали от истощения и свирепствовавших среди них тифа и дизентерии. Умерших иногда не убирали по суткам. Григорий, объехав конюшню, только что хотел спешиться, как снова глухо ударило орудие с той стороны Дона.

Скрежет приближающегося снаряда вырос и сомкнулся с тяжким гулом разрыва. Пилот и прилетевший с ним офицер вылезли было из кабинки, их окружили казаки. Тотчас же на горе заговорили все орудия батареи. Снаряды стали аккуратно ложиться вокруг конюшни. Покачиваясь, аэроплан легко двинулся к соснам. Батарея провожала его беглым огнем. Один из снарядов попал в набитую пленными конюшню. В густом дыму, в клубах поднявшейся известняковой пыли обрушился угол.

Конюшня дрогнула от животного рева охваченных ужасом красноармейцев. В образовавшийся пролом выскочили трое пленных, сбежавшиеся казаки изрешетили их выстрелами в упор. Езжай в сосны! Чем черт не шутит", — подумал Григорий и не спеша повернул домой. В этот день Кудинов, обойдя приглашением Мелехова, созвал в штабе строго секретное совещание. Прилетевший офицер Донской армии коротко сообщил, что со дня на день красный фронт будет прорван частями ударной группы, сконцентрированной возле станицы Каменской, и конная дивизия Донской армии под командой генерала Секретева двинется на соединение с повстанцами.

Офицер предложил немедленно подготовить средства переправы, чтобы по соединении с дивизией Секретева тотчас же перебросить конные повстанческие полки на правую сторону Дона; посоветовал стянуть резервные части поближе к Дону и уже в конце совещания, после того как был разработан план переправы и движения частей преследования, спросил:.

Офицер тщательно вытер носовым платком гладко выбритую вспотевшую голову; расстегнул ворот защитного кителя, со вздохом сказал:. И, плотнее сжав губы, жестко закончил: — Я не знаю, господа, почему вы с ними церемонитесь?

Время сейчас как будто не такое. Эту сволочь, являющуюся рассадником всяких болезней, как физических, так и социальных, надо истреблять. Нянчиться с ними нечего!

Я на вашем месте поступил бы именно так. На другой день в пески вывели первую партию пленных в двести человек. Изможденные, иссиня-бледные, еле передвигающие ноги красноармейцы шли как тени. Конный конвой плотно окружал их нестройно шагавшую толпу На десятиверстном перегоне Вешенская — Дубровка двести человек были вырублены до одного.

Вторую партию выгнали перед вечером. Конвою было строго приказано: отстающих только рубить, а стрелять лишь в крайнем случае. Из полутораста человек восемнадцать дошли до Казанской Один из них, молодой цыгановатый красноармеец, в пути сошел с ума.

Всю дорогу он пел, плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца. Он часто падал лицом в раскаленный песок, ветер трепал грязные лохмотья бязевой рубашки, и тогда конвоирам были видны его туго обтянутая кожей костистая спина и черные потрепавшиеся подошвы раскинутых ног.

Его поднимали, брызгали на него водой из фляжек, и он открывал черные, блещущие безумием глаза, тихо смеялся и, раскачиваясь, снова шел. Сердобольные бабы на одном из хуторов окружили конвойных, и величественная и дородная старуха строго сказала начальнику конвоя:. Умом он тронулся, к богу стал ближе, и вам великий грех будет, коли такого-то загубите. Все одно из нас праведников не получится! Он теперь не вредный.

А за нашу доброту — молочка нам неснятого по корчажке на брата. Старуха увела сумасшедшего к себе в хатенку, накормила его, постелила ему в горнице. Он проспал сутки напролет, а потом проснулся, встал спиной к окошку, тихо запел. Старуха вошла в горенку, присела на сундук, подперла щеку ладонью, долго и зорко смотрела на худощавое лицо паренька, потом басовито сказала:.

Я жизню прожила, и меня не обманешь, не дурочка! Умом ты здоровый, знаю Слыхала, как ты во сне гутарил, да таково складно! У меня двух сынков в германскую войну сразили, а меньший в эту войну в Черкасском помер. А ить я их всех под сердцем выносила Вспоила, вскормила, ночей смолоду не спала Вот через это и жалею я всех молодых юношев, какие в войсках служат, на войне воюют Смолк и красноармеец.

Он закрыл глаза, и чуть заметный румянец проступил на его смуглых скулах, на тонкой худой шее напряженно запульсировала голубая жилка. С минуту стоял он, храня выжидающее молчание, затем приоткрыл черные глаза.

Взгляд их был осмыслен и полыхал таким нетерпеливым ожиданием, что старуха чуть приметно улыбнулась. Надо идтить ночьми и шагать пошибче, ох, пошибче!

Переднюй ишо, а тогда дам я тебе харчей и в поводыри внучонка, чтоб он дорогу указывал, и — в час добрый! Ваши-то, красные, за Шумилинской стоят, верно знаю. Вот ты к ним и припожалуешь. А шляхом вам нельзя идтить, надо — степью, логами да лесами, бездорожно, а то казаки перевстренут, и беды наберетесь. Так-то, касатик мой!

На другой день, как только смерклось, старуха перекрестила собравшихся в дорогу своего двенадцатилетнего внучонка и одетого в казачий зипун красноармейца, сурово сказала:. Да, глядите, нашим служивым не попадайтеся!.. Не за что, касатик, не за что! Не мне кланяйся, богу святому! Я не одна такая-то, все мы, матери, добрые Жалко ить вас, окаянных, до смерти!

Ну, ну, ступайте, оборони вас господь! Каждый день Ильинична просыпалась чуть свет, доила корову и начинала стряпаться. Печь в доме не топила, а разводила огонь в летней кухне, готовила обед и снова уходила в дом к детишкам. Наталья медленно оправлялась после тифа. На второй день троицы она впервые встала с постели, прошлась по комнатам, с трудом переставляя иссохшие от худобы ноги, долго искала в головах у детишек и даже попробовала, сидя на табуретке, стирать детскую одежонку.

И все время с исхудавшего лица ее не сходила улыбка, на ввалившихся щеках розовел румянец, а ставшие от болезни огромными глаза лучились такой сияющей трепетной теплотой, как будто после родов. Не забижал тебя Мишатка, как я хворала? Мишка толечко раз меня побил, а то мы с ним хорошо игрались, — шепотом отвечала девочка и крепко прижималась лицом к материнским коленям. Ишь ты, хозяин какой! Больших нельзя черным словом обзывать! Полюшка оживилась: блестя черными глазенками, стала рассказывать, как приходили на баз красноармейцы, как они ловили кур и уток, как просила бабка Ильинична оставить на завод желтого петуха с обмороженным гребнем и как ей веселый красноармеец ответил, размахивая петухом: "Этот петух, бабка, кукарекал против Советской власти, и мы его присудили за это к смертной казни!

Хоть не проси — сварим мы из него лапши, а тебе взамен старые валенки оставим". Наталья, смеясь и плача, ласкала детишек и, не сводя с дочери восхищенных глаз, радостно шептала:. Присутствовавшая при разговоре Ильинична недовольно отвернулась. А Наталья, уже не вслушиваясь в детский говор, стоя у окна, долго глядела на закрытые ставни астаховского куреня, вздыхала и взволнованно теребила оборку своей старенькой, вылинявшей кофточки На другой день она проснулась чуть свет, встала тихонько, чтобы не разбудить детей, умылась, достала из сундука чистую юбку, кофточку и белый зонтовый платок.

Она заметно волновалась, и по тому, как она одевалась, как хранила грустное и строгое молчание, — Ильинична догадалась, что сноха пойдет на могилку деда Гришаки. Ишо в недобрый час найдешь на этих чертей, прости бог. Не ходила бы, Натальюшка! Над Доном наволочью висел туман. Солнце еще не всходило, но на востоке багряным заревом полыхала закрытая тополями кромка неба, и из-под тучи уже тянуло знобким предутренним ветерком.

Перешагнув через поваленный, опутанный повиликой плетень, Наталья вошла в свой сад. Прижимая руки к сердцу, остановилась возле свежего холмика земли. Сад буйно зарастал крапивою и бурьяном. Пахло мокрыми от росы лопухами, влажной землей, туманом. На старой засохшей после пожара яблоне одиноко сидел нахохлившийся скворец. Могильная насыпь осела. Кое-где между комьями ссохшейся глины уже показались зеленые жальца выметавшейся травы. Потрясенная нахлынувшими воспоминаниями, Наталья молча опустилась на колени, припала лицом к неласковой, извечно пахнущей смертным тленом земле Через час она крадучись вышла из сада, в последний раз со стиснутым болью сердцем оглянулась на место, где некогда отцвела ее юность, — пустынный двор угрюмо чернел обуглившимися сохами сараев, обгорелыми развалинами печей и фундамента, — и тихо пошла по проулку.

С каждым днем Наталья поправлялась все больше. Крепли ноги, округлялись плечи, здоровой полнотой наливалось тело. Вскоре стала помогать свекрови в стряпне. Возясь у печи, они подолгу разговаривали.

Не дай бог — убьют кого или поранют. Гриша, ить он отчаянный, — вздохнула Наталья. Старик-то наш сулился опять переправиться, проведать нас, да, должно, напужался. Кабы приехал — и ты бы с ним переправилась к своим, от греха.

Нашито, хуторные, супротив хутора лежат, обороняются. Надысь, когда ты ишо лежала без памяти, пошла я на заре к Дону, зачерпнула воды и слышу — из-за Дона Аникушка шумит: "Здорово, бабушка!

Поклон от старика! Слезой, тут не поможешь. Бог даст, живых-здоровых увидим. Ты сама-то берегись, зря не выходи на баз, а то увидют эти анчихристы, воззрятся В кухне стало темнее.

Снаружи окно заслонила чья-то фигура. Ильинична повернулась к окну и ахнула:. Скорей ложись на кровать, прикинься, будто ты хворая Как бы греха Вот дерюжкой укройся!

Только что Наталья, дрожа от страха, упала на кровать, как звякнула щеколда, и в стряпку, пригибаясь, вошел высокий красноармеец. Детишки вцепились в подол побелевшей Ильиничны.

А та как стояла возле печи, так и присела на лавку, опрокинув корчажку с топленым молоком. Наталья, притворно стоная, с головой укрылась дерюгой, а Мишатка исподлобья всмотрелся в гостя и обрадованно доложил:. И охота тебе про этого петуха вспоминать? Однако, хозяюшка, вот какое дело: не можешь ли ты выпечь нам хлеба? Мука у нас есть. Что ж А красноармеец присел около двери, вытащил кисет из кармана и, сворачивая папироску, затеял разговор:.

Подойди сюда, потолкуем всласть про твоего петуха. Но тот оторвался от бабушкиного подола и норовил уже выскользнуть из кухни, боком-боком пробираясь к дверям. Длинной рукой красноармеец притянул его к себе, спросил:. Да смотри, чтобы припек был настоящий, а то худо тебе буде!! Красноармейцы поговорили о чем-то вполголоса, покинули кухню.

Не успел последний из них свернуть за угол — из-за Дона защелкали винтовочные выстрелы. Красноармейцы, согнувшись, подбежали к полуразваленной каменной огороже, залегли за ней и, дружно клацая затворами, стали отстреливаться. Она выбежала на середину двора, и тотчас же выстрелы из-за Дона прекратились. Очевидно, находившиеся на той стороне казаки увидели ее.

Как только она схватила на руки прибежавшего Мишатку и ушла с ним в кухню, стрельба возобновилась и продолжалась до тех пор, пока красноармейцы не покинули мелеховский двор. Ильинична, шепотом переговариваясь с Натальей, поставила тесто, но выпечь хлеб ей так и не пришлось.

К полудню находившиеся в хуторе красноармейцы пулеметных застав вдруг спешно покинули дворы, по ярам двинулись на гору, таща за собою пулеметы. Великая тишина как-то сразу распростерлась надо всем Обдоньем. Умолкли орудия и пулеметы. По дорогам, по затравевшим летникам, от хуторов к Гетманскому шляху нескончаемо потянулись обозы, батареи; колоннами пошла пехота и конница.

Ильинична, смотревшая из окна, как по меловым мысам карабкаются на гору отставшие красноармейцы, вытерла о завеску руки, с чувством перекрестилась:. Пихнули их наши! Отступают проклятые! Бегут анчихристы!.. Наталья вышла из сенцев, стала у порога и, приложив ладонь к глазам, долго глядела на залитую солнечным светом меловую гору, на выгоревшие бурые отроги.

Из-за горы в предгрозовом величавом безмолвии вставали вершины белых клубящихся туч. Жарко калило землю полуденное солнце. На выгоне свистели суслики, и тихий грустноватый их посвист странно сочетался с жизнерадостным пением жаворонков. Так мила сердцу Натальи была установившаяся после орудийного гула тишина, что она, не шевелясь, с жадностью вслушивалась и в бесхитростные песни жаворонков, и в скрип колодезного журавля, и в шелест напитанного полынной горечью ветра.

Он был горек и духовит, этот крылатый, степной, восточный ветер. Он дышал жаром раскаленного чернозема, пьянящими запахами всех полегших под солнцем трав, но уже чувствовалось приближение дождя: тянуло пресной влагой от Дона, почти касаясь земли раздвоенными остриями крыльев, чертили воздух ласточки, и далеко-далеко в синем поднебесье парил, уходя от подступавшей грозы, степной подорлик.

Наталья прошлась по двору. За каменной огорожей на помятой траве лежали золотистые груды винтовочных гильз. Стекла и выбеленные стены дома зияли пулевыми пробоинами. Одна из уцелевших кур, завидев Наталью, с криком взлетела на крышу амбара. Ласковая тишина недолго стояла над хутором. Подул ветер, захлопали в покинутых домах распахнутые ставни и двери. Снежно-белая градовая туча властно заслонила солнце и поплыла на запад.

Наталья, придерживая растрепанные ветром волосы, подошла к летней кухне, оттуда снова поглядела на гору. На горизонте — окутанные сиреневой дымкой пыли — на рысях шли двуколки, скакали одиночные всадники.

Не успела она войти в сенцы, как где-то далеко за горою раскатисто и глухо загремели орудийные выстрелы и, точно перекликаясь с ними, поплыл над Доном радостный колокольный трезвон двух вешенских церквей. На той стороне Дона из леса густо высыпали казаки. Они тащили волоком и несли на руках баркасы к Дону, спускали их на воду. Гребцы, стоя на кормах, проворно орудовали веслами. Десятка три лодок наперегонки спешили к хутору. Родимая моя! Наши едут!..

Наталья схватила на руки Мишатку, высоко подняла его. Глаза ее горячечно блестели, а голос прерывался, когда она, задыхаясь, говорила:. Может, и твой отец с казаками Не угадаешь? Это не он едет на передней лодке? Ох, да не туда ты глядишь!.. На пристани встретили одного исхудавшего Пантелея Прокофьевича.

Старик прежде всего справился, целы ли быки, имущество, хлеб, всплакнул, обнимая внучат. А когда, спеша и прихрамывая, вошел на родное подворье — побледнел, упал на колени, широко перекрестился и, поклонившись на восток, долго не поднимал от горячей выжженной земли свою седую голову.

Под командованием генерала Секретева трехтысячная конная группа Донской армии при шести конных орудиях и восемнадцати вьючных пулеметах 10 июня сокрушительным ударом прорвала фронт вблизи станицы Усть-Белокалитвенской, двинулась вдоль линии железной дороги по направлению к станице Казанской. Ранним утром третьего дня офицерский разъезд 9-го Донского полка наткнулся около Дона на повстанческий полевой караул. Казаки, завидя конный отряд, бросились в яры, но командовавший разъездом казачий есаул по одежде узнал повстанцев, помахал нацепленным на шашку носовым платком и зычно крикнул:.

Разъезд без опаски подскакал к отножине яра. Начальник повстанческого караула — старый седой вахмистр, на ходу застегивая захлюстанную по росе шинель, вышел вперед. Восемь офицеров спешились, и есаул, подойдя к вахмистру, снял защитную фуражку с ярко белевшей на околыше офицерской кокардой, улыбаясь, сказал:. Крест-накрест поцеловал вахмистра, вытер платком губы и усы и, чувствуя на себе выжидающие взоры своих спутников, с многозначительной усмешкой, с расстановкой спросил:.

Дело прошлое, а кто старое вспомянет — тому глаз вон. Какой станицы? Эх вы, раззявы! Вахмистр стоял навытяжку, руки по швам. В двух шагах позади него толпились казаки, со смешанным чувством радости и неосознанного беспокойства рассматривая офицеров, седла, породистых, но истощенных переходом лошадей. Офицеры, одетые в аккуратно пригнанные английские френчи с погонами и в широкие бриджи, разминали ноги, похаживали возле лошадей, искоса посматривали на казаков.

Уже ни на одном из них не было, как осенью года, самодельных погонов, нарисованных чернильным карандашом. Обувь, седла, патронные сумки, бинокли, притороченные к седлам карабины — все новое и не русского происхождения. Лишь самый пожилой по виду офицер был в черкеске тонкого синего сукна, в кубанке золотистого бухарского каракуля и в горских, без каблуков, сапогах.

Он первый, мягко ступая, приблизился к казакам, достал из планшетки нарядную пачку папирос с портретом бельгийского короля Альберта, предложил:. На ногах казака еле держались стоптанные рваные чирики. Белые, многократно штопанные шерстяные чулки, с заправленными в них шароварами, были изорваны; потому-то казак и не сводил очарованного взгляда с английских ботинок, прельщавших его толщиною неизносных подошв, ярко блестевшими медными пистонами. Он не утерпел и простодушно выразил свое восхищение:.

Бык, он ведь всегда так: сначала шагнет, а потом стоит думает. Промашка вышла! А осенью, когда фронт открыли, о чем думали! Комиссарами хотели быть! Эх вы, защитники отечества!.. Молоденький сотник тихо шепнул на ухо расходившемуся хорунжему: "Оставь, будет тебе! Есаул передал ему записку, что-то сказал вполголоса. С неожиданной легкостью тяжеловатый хорунжий вскочил на коня, круто повернул его и поскакал на запад. Казаки смущенно молчали. Подошедший есаул, играя низкими нотами звучного баритона, весело спросил:.

Так вот что, станичники, ступайте и передайте вашим начальникам, чтобы конные части, не медля ни минуты, переправлялись на эту сторону. С вами отправится до переправы наш офицер, он поведет конницу. А пехота походным порядком пусть движется в Казанскую. Ну, как говорится, налево кругом и с богом шагом арш! Казаки толпою пошли под гору. Саженей сто шагали и молчали, как по сговору, а потом невзрачный казачишка в зипуне, тот самый, которого отходил ретивый хорунжий, покачал головой и горестно вздохнул:.

Тотчас же, как только в Вешенской стало известно о спешном отступлении красных частей, Григорий Мелехов с двумя конными полками вплавь переправился через Дон, выслал сильные разъезды и двинулся на юг. За обдонским бугром шел бой. Глухо, как под землей, громыхали сливавшиеся раскаты орудийных выстрелов. Беглым огнем содют! Григорий промолчал. Он ехал впереди колонны, внимательно осматриваясь по сторонам. От Дона до хутора Базковского на протяжении трех верст стояли тысячи оставленных повстанцами бричек и арб.

Всюду по лесу лежало разбросанное имущество: разбитые сундуки, стулья, одежда, упряжь, посуда, швейные машины, мешки с зерном, все, что в великой хозяйской жадности было схвачено и привезено при отступлении к Дону. Местами дорога по колено была усыпана золотистой пшеницей. И тут же валялись раздувшиеся, обезображенные разложением, зловонные трупы быков и лошадей.

Черти его взмордовали тут оставаться, — с сожалением сказал кто-то из казаков. Воняет от него — не дай бог. И сотня перешла на рысь. Разговоры смолкли. Только цокот множества конских копыт да перезвяк подогнанного казачьего снаряжения согласно зазвучали по лесу. Бой шел неподалеку от имения Листницких. По суходолу, в стороне от Ягодного, густо бежали красноармейцы.

Над головами их рвалась шрапнель, в спины им били пулеметы, а по бугру, отрезая путь к отступлению, текла лава Калмыцкого полка. Григорий подошел со своими полками, когда бой уже кончился. Две красноармейские роты, прикрывавшие отход по Вешенскому перевалу разрозненных частей и обозов й дивизии, были разбиты 3-м Калмыцким полком и целиком уничтожены. Еще на бугре Григорий передал командование Ермакову, сказал:.

Кликнув Прохора, Григорий повернул в сторону Ягодного и, когда отъехал с полверсты, увидел, как над головной сотней взвилось и заполоскалось на ветру белое полотнище, предусмотрительно захваченное кем-то из казаков. Грустью и запустением пахнуло на Григория, когда через поваленные ворота въехал он на заросший лебедою двор имения. Ягодное стало неузнаваемым. Всюду виднелись страшные следы бесхозяйственности и разрушения. Некогда нарядный дом потускнел и словно стал ниже.

Давным-давно не крашенная крыша желтела пятнистой ржавчиной, поломанные водосточные трубы валялись около крыльца, кособоко висели сорванные с петель ставни, в разбитые окна со свистом врывался ветер, и оттуда уже тянуло горьковатым плесневелым душком нежили. Угол дома с восточной стороны и крыльцо были разрушены снарядом трехдюймовки. В разбитое венецианское окно коридора просунулась верхушка поваленного снарядом клена.

Он так и остался лежать, уткнувшись комлем в вывалившуюся из фундамента груду кирпичей. А по завядшим ветвям его уже полз и кучерявился стремительный в росте дикий хмель, прихотливо оплетал уцелевшие стекла окна, тянулся к карнизу.

Время и непогода делали свое дело. Надворные по стройки обветшали и выглядели так, будто много лет не касались их заботливые человеческие руки. В конюшне вывалилась подмытая вешними дождями каменная стена, крышу каретника раскрыла буря, и на мертвенно белевших стропилах и перерубах лишь кое-где оставались клочья полусгнившей соломы.

На крыльце людской лежали три одичавшие борзые. А вот и сам атаман, изготовив ружье, зорко глядит в даль: чует, что его молодцы подняли в трущобе могучего барса… С полсотни трусливых зайцев, прижав уши, мечутся по займищу, попадают под копыта, заскакивают в тенета или погибают под казачьей плетью.

Атаман отменно довольный, зовет к себе на пир, «отведать дичины». И долго гуляют казаки, пока по обойдут всех удачников, т. Запорожцы, эти витязи моря, не только указали путь к турецким берегам, но сами стали вожаками, сами бились впереди. Сыны Дона так же неустрашимо переплывали бурное море, так же внезапно появлялись среди мирного населения, вторгались в дома, жгли, грабили, убивали, нагружались добычей и таки же бесследно исчезали в синих волнах моря.

Ученики во многом дошли до своих учителей: они одинаково были безжалостны к юности и старости, знатности и бедности; они лишь не брезгали прекрасными пленницами, на которых после женились. Суровые запорожцы не щадили ничего, да и добычу они хватали лишь для того, чтоб дома ее прогулять. Для большей устойчивости эти неуклюжия посудины обвязывались пучками камыша. Когда изготовленное таким образом челны качались у берега их нагружали запасом пресной воды и казацкою снедью: сухарями, просом, толокном, сушеным мясом или соленой рыбой.

На берегу еще выпивали по ковшику и, наконец, рассаживались в лодки, по 40—50 чел. Удальцы выглядят оборванцами: они в самых старых зипунишках, в дырявых шапках; даже ружья у них совсем ржавые. Дружным хором грянули казаки: «Ты прости, прощай, тихий Дон Иванович», и, взмахнув веслами, стали удаляться… С дерзкой отвагой проходили казаки мимо азовской крепости, у которой всегда настороже плавали турецкия галеры; поперек Дона была протянута тройная железная цепь, укрепленная концами на обоих берегах, где возвышались каменные каланчи с пушками.

В темную, бурную ночь с ливнем или в непроглядный туман они ухитрялись переволакиваться через цепи, после чего прокрадывалось мелководными гирлами прямо в море. Иногда они пускали сверху бревна, которые колотились об цепи, и тем держали турок в тревоге.

У них был в запасе еще другой путь: вверх по Донцу, потом волоком на речку Миус; откуда прямой выход в Азовское море. Морская тактика казаков была во всем схожа с запорожской. При встрече с турецким кораблем обходили его так, чтобы за спиной иметь солнце, а спереди корабль. За час до захода они приближались примерно на версту; с наступлением же темноты окружали корабль и брали его на абордаж, большою частью врасплох: турки славились беспечностью. Во время штиля, или полного безветрия, казаки не считали даже нужным скрываться.

Овладевши судном, удальцы живо забирали оружие, небольшие пушки, разыскивали деньги, товары, а корабль, со всеми пленными и прочим грузом, пускали на дно. Бывали и несчастные встречи, когда большие турецкие корабли на полном ходу врезались в средину казачьих челнов: некоторые из них попадали под корабль, другие гибли от картечного огня с обоих бортов. А сколько раз странные бури носили по волнам отважных пловцов!

Случалось, что все прибрежные скалы белели казачьими трупами; если кто и спасал свою жизнь, то спасал не на радость, попадая в вечную неволю. Турки ковали несчастных в цепи и сажали за весла на свои галеры. Как ни велики были потери, казачество но оскудевало. На место одного убылого являлся десяток других, и морские походы, считаясь самыми прибыльными, никогда по прекращались, не смотря на бури, страх неволи, угрозы султана и запреты царя.

Такова была сила страсти, жажда наживы. Счастливое возвращение с удачного похода бывало радостным событием на Дону. Удальцы останавливались где-нибудь неподалеку от Черкаска, выгружали всю добычу и делили ее между собой поровну, что называлось «дуван дуванить». Затем казаки, убравшись во все лучшее, что у кого было, подплывали к пристани с песнями, с частой пальбой. Все войско, заранее уже извещенное, стояло на берегу; в Черкаске в это время палили из пушек.

Прямо с пристани все войско направлялось к часовне, где служили благодарственный молебен, после которого, рассыпавшись по площади, обнимались, целовались, дарили родных и знакомых заморскими гостинцами. О количестве добычи можно судить по тому, что одного ясыря, или пленных, собиралось иногда до трех тысяч.

У казаков даже было особое разменное место, где они сходились с азовцами, меняли мусульман на русских. За пашей азовцы платили по 30 тыс. Если случалась надобность поднять в поход все «великое» войско, то предварительно рассылались по городкам грамотки, чтобы казаки сходились для ратного дела. Старики сказывают, что под город Астрахань, им же хотелось бы пошарпать турок… Шум, перебранка, толкотня становятся все больше и больше; но, вот, толпа почему-то стихла.

Чинно становится в круг: это, значит, показались регалии. Из войсковой избы вынесли Белый бунчук, пернач и бобылев хвост.

Так называлось древко с золотым шариком наверху, украшенным двуглавым орлом и белым конским хвостом. Он остановился посредине круга, есаулы, положив ли землю свои жезлы и шапки, прочли молитву, поклонились сначала атаману, потом всему православному воинству, снова надели шапки и с жезлами в руках приступили за приказом. Атаман что-то тихо им сказал. Он учинил размир с турками и шлет нас промышлять над крымцами!.. Впрочем, войсковое начальство не всегда объявляло в кругу, куда именно назначен поход, а просто приговаривали: «идти на море», или «собираться в поход».

Это делали из опасения, чтобы не проведали азовцы. Для походлого времени все казачество делилось по сумам: 10—20 чел. До сих пор уцелел между казаками этот обычай, как равно и самое название «односум», в роде как бы: друг, товарищ. Жены таких казаков считаются тоже в свойстве: «Здравствуй, односумка! В городках казаки обыкновенно собирались каждый день на площадь или к станичной избе. Сидя кружком, казаки плели сети, слушали богатырские рассказы или пели богатырские песни, из которых каждая начиналась припевом: «Да взду-най-най ду-на-на, взду-лай Дунай!

Сзади густой толпы народа донцы важно расхаживали, заломив на бекрень шапки, при богатом оружии, в самом разнообразном одеянии. Вон, поглядите на того богатыря: как есть, в шелку да в бархате, уселся в грязь среди улицы и выводит так жалостливо про трех братьев, как они погибали в неволе, что, если кто послушает, прошибет слеза: это уж наверно запорожец, да еще подгулявший. Особенно бывало шумно и торжественно, когда в Черкасском городке ожидали прибытия «будары».

Еще царь Mихаил Феодорович положил ежегодно отпускать донскому войску: 7 тыс. С того времени каждый год выряжяли с Дона так называемую «зимовую станицу» из лучших казаков, с атаманом во главе. По приезде в Москву, их допускали к царской руке, угощали с царского стола, а при отпуске Государь обыкновенно жаловал атаману и есаулу по сабле со своим портретом, или же дарил серебряными позлащенными ковшами с именными надписями и двуглавым орлом; простым казакам выдавались из государевых кладовых сукна, камки.

Обдаренные щедро, обласканные милостью царской, казаки возвращались на Дом, где мало-помалу росла и крепла привязанность к царскому дому. Государево жалованье нагружалось в Воронеже на будары и сплавлялось вниз до Черкаска. Все попутные городки высылали встречу, причём служили о царском здравии молебен, пили из жалованных ковшей и стреляли из ружей.

В Черкаске встречали казну пальбой из пушек; войсковой атаман приказывал бить сполох и сам выходил объявить в казачьем круге, что «Государь за службу жалует рекою столбовою тихим Доном, со всеми запольными реками, юртами и всеми угодьями, и милостию прислал свое царское годовое жалованье».

Служили торжественный молебен с многолетием, после которого все начальство пировало у атамана, а на другой день гуляли у атамана зимовой станицы, где также пили из пожалованного ему ковша царскую сивушку. С умножением казачества, преемники Михаила Феодоровича делали надбавки к прежнему жалованью, за что, конечно, кроме радетельной службы, требовали от казаков и большего послушания.

На первых порах редко кому удавалось жениться по уставу церкви. Обыкновенно жених и невеста выходили ли площадь, молились Богу, потом кланялись всему честному народу, и тут-то жених объявлял имя своей невесты. Обращаясь к ней, он ей говорил: «Будь же ты моею женою». Невеста падала жениху в ноги со словами: «А ты будь моим мужем! Казак, покидая почему-либо свою землянку, например, по случаю похода, продавал жену за годовой запас харчей, или же выводил ее на площадь и говорил: «Не люба!

Бывали случаи, что казак присуждал свою жену на смерть. При всем том, казаки славились своею набожностью, строго соблюдали установленные посты, обогащали вкладами церкви, монастыри.

Там висели колокола, отлитые из неприятельских пушек; священные одежды, иконы блистали жемчугом, драгоцеными камнями. Там же казаки, потерявшие силы воевать, доживали свой век в монашеской рясе, как это делали и запорожцы.

В тихой обители замирали страсти, забывалась вражда. Только в первых годах царствования Алексея Михайловича стали появляться ли Дону часовни, а на кладбищах голубцы, или памятники; первая церковь в Черкаске была построена лишь в году. Как видно из рассказа о защите Азова, жены казацкия славились ратным духом не менее своих мужей; так же они наставляли и своих детей.

Новорожденному клали на зубок: стрелу, пулю, лук, ружье. После сорока дней отец нацеплял мальчугану саблю, сажал его ли коня, подстригал в кружок волосы и, возвращая матери, говорил: «Вот тебе казак». Трехлетки уже сами ездили по двору, а пятилетки бесстрашно скакали по улицам, стреляли из лука, играли в бабки, ходили войной.

По временам все ребячье население Черкаска выступало за город, где, разделившись на две партии, строили камышовые городки. В бумажных шапках и лядунках, с бумажными знаменами и хлопушками, верхом на палочках, противники сходились, высылали стрельцов, или наездников-забияк, и, нападая, сражались с таким азартом, что не жалели носов; рубились лубочными саблями, кололись камышовыми пиками, отбивали знамена, хватали пленных.

Победители, под музыку из дудок и гребней, с трещотками или тазами, возвращались торжественно в город: сзади, стыдливо понурив головенки и заливаясь слезами, шли пленные. Старики, сидя беседой подле рундуков, за ендовой крепкого меду, любовались проходившими внучатами; сам атаман, поднявшись с места, пропускал мимо себя мелюзгу, похваляя храбрых.

Когда была введена перепись «малолетков», то все достигшие тилетнего возраста собирались в заранее назначенном месте, на лучших конях и в полном вооружении. На ровной полянке, возле речки, разбивался большой лагерь, где в продолжение месяца обучались малолетки воинскому делу под руководством стариков, в присутствии атамана.

Одних учили на всем скаку стрелять; другие мчались во весь дух, стоя на седле и отмахиваясь саблей; третьи ухищрялись поднять с разостланной бурки монету или же плетку. Там выезжают поединщики; здесь толпа конных скачет к крутому берегу, вдруг исчезнет и снова появится, но уже ли другом берегу… Самым метким стрелкам, самым лихим наездникам атаман дарил нарядные уздечки, разукрашенные седла, оружие.

Эта первая награда ценилась на Дону так же высоко, как у древних греков лавровые венки. Сабли на Дону не ржавели, удаль и отвага не вымирали. От отца к сыну, от деда к внуку переходил один и тот же завет: любить родную землю, истреблять её врагов. В турецкой ли неволе, у себя ли ли смертном одре, казак одинаково жалостливо прощался: «Ты прости, мой тихий Дон Иванович! Мне по тебе не ездить, дикого вепря не стреливать, вкусной рыбы не лавливать! Дальние походы и частые битвы, голодовки и разные другие невзгоды нисколько не убавляли казацкой вольницы, потому что убыль пополнялась с избытком беглыми и охочими людьми из Московской Руси.

Эти последние желали сохранить нажитое добро, передать его детям, внукам; они остерегались грабить русские окраины, чтобы не стать за то в ответе, не лишиться царских милостей и жалованья. Большая же часть пришлой вольницы жила по пословице: «Доброму вору все в пору». В былое время самые буйные головы отправлялись к турецким берегам, откуда, если возвращались, то со знатной добычей. Теперь настали другие времена: вход в море был заперт; крымцы сами стали навещать казацкия юрты, а между тем народу с Руси все прибывало да прибывало.

Дело долго стояло за атаманом; не выискивался человек, способный справляться с буйной ватагой, который умел бы ей угождать и в то же время повелевать, гулять с ней на широкую казацкую ногу и посылать ее на верную смерть. Как на грех, такой человек нашелся: это был известный всему войску, не молодой уже казак, по прозванию Степан Тимоофевич Разин.

Коренастого сложения, сильный, ловкий, на словах речистые, он глядел угрюмо, повелительно; в его глазах светилась отвага необычайная, дикая, воля железная. На Дону ему было тесно, точно в клетке, скучно; он не знал, куда ему девать свою силу богатырскую. Вдруг, в лето г. Вот показался сверху большой караван, в сопровождении стрельцов; как ястреб, налетел на него атаман со своею дружиной; ладья с государевым хлебом пошла ко дну, начальные люди изрублены, ссыльные, которых везли в Астрахань, раскованы.

Первая удача прославила атамана; прошла молва, что он заговорен от пули, что по его слову останавливаются суда, от его взгляда каменеют люди. Царицинский воевода приказал-было стрелять по воровским стругам, так ни одна пушка не дала выстрела, потому, будто, что весь порох выходил западом.

На 35 стругах Стенька проплыл мимо Царицына, Черного Яра, вышел мором к устью Яика и, поднявшись вверх, засел в Нижне-яицком городке.

Это был уже не простой грабеж, а бунт, воина против государства. Весь Дон всколыхнулся, узнавши о том, что Стенька укрепился в Нижне-Яицке. В донских городках казаки собирались «многим собраньем», чтобы избрать свою старшину идти прямо на Волгу и пристать к атаману.

Промышлять же над ворами было некому: по городам сидели, правда, воеводы, но с самой ничтожной силой, да и стрельцы неохотно дрались за Государево дело; многие даже тайно снабжали воров зельем порохом и свинцом.

Вскоре вести о Стеньке затихли: знать, ушел в море. Угрюмы, неприветливы были в ту пору берега сурового Дагестана. И горе путнику или купцу, который попадал на берег, к тамошним татарам: его ковали в цепи, обращали в неволю. Особенно тяжко приходилось христианам. Теперь казаки мстили за своих братьев замученных в неволе, и мстили жестоко, сторицей.

Сам атаман плыл на легких стругах, без компаса, без кормы, а Алешку Протокина и Каторжного с двумя тысячами послал сухопутьем; за последними увязался еще запорожский куренной атаман Чуб с четырьмя сотнями «братьев». Они набросились прежде всего на Дербент; крепость взять-то не смогли, но нижний город разрушили до основания. Все побережье до г.

Все их добро, что получше да полегче, шло на струги, остальное металось в огонь. В персидском городе Реште казаки узнали, что против них выступила вооруженная сила. Атаман пустился на хитрость. Он сочинил басню, будто пришел в Персию искать милостей у шаха; просить теперь назначить ему землю под поселок.

Персияне дались в обман, и пока шла отписка, атаман перебрался с молодцами из Решта в г. Фарабат, где объявил себя купцом, Пять дней шла у них торговля мирно, на 6-й день атаман, окруженный казаками, как бы невзначай поправил на голове шапку.

Это был условный знак: пора, значит, приступать к расправе. И страшно сказать, что сталось с этим городком: в нём уцелели лишь христиане, которых признавали по выклику: «Христос! Целую зиму казаки, засев на островке, меняли пленных, причём давали за одного своего трех-четырех неверных.

По весне Стенька очутился уже на туркменском берегу, где громил туркменские улусы. Наконец, персияне пришли против него целый флот, вооруженный пушками. Казаки вышли ему навстречу, накинулись своим обычным способом, и только три судна успели уйти с ханом; его же сын и красавица-дочка остались в плену.

После этой победы Стенька стал думать, как бы ему без помехи вернуться на Дон. В середине августа явились в Астрахань к воеводе Львову двое выборных с речами от Стеньки и его войска и говорили, что оно бьет челом, чтобы великий Государь помиловал, отдал бы ему вины и пропустил на Дон, а взятые пушки войско обещает возвратить и служилых людей отпустить.

Воевода велел этих двух казаков привести к вере. В приказной избе сидит сам воевода, князь Семен Иванович Львов, окруженный дьяками. Товарищи Стеньки сложили перед избой знамена, бунчук; сам атаман, приступив к воеводе, бил челом, чтобы шестерым выборным ехать в Москву бить за вины своими головами.

Выборные были отправлены, и великий Государь, по своему милосердному рассмотрению, пожаловал: вместо смерти, велел дать им живот и послать казаков в Астрахань, чтобы они вины свои заслуживали.

Но унять казаков кроткими мерами становилось делом трудным: поизведав широкого раздолья, с богатой на руках добычей, им не охота была выслуживать вины. Когда дело дошло до расчёта, Разин стал препираться; он не выдал ни пограбленных товаров, ни пленных, даже удержал 20 пушок. Воеводы сдались, да и нельзя было не сдаться, потому что казачество затуманило всем головы, не только у бедноты, но у служивых, у торговых людей. Вся Астрахань приходила в умиление, глядя на казаков в шелку да в бархате, в заломленных шапках, украшенных жемчугом или драгоценными камнями, в кушаках, расшитых золотом, с оружием в богатой оправе.

За нам следом бегали, глядели, как он, «батюшка», гулял или «тешился», Однажды Стенька катался по Волге, и возле него сидела персиянка, ханская дочь, в своем богатом одеянии, осыпанном жемчугом, унизанном камнями. Вдруг хмельной Стенька поднялся с места и, держа красавицу за руку, повернулся к реке: «Ах ты, Волга-матушка, река великая! Много ты дала нам злата и серебра, и всякого добра, наделила честью и славой, а я, тебя еще ничем не наградил.

На ж тебе, возьми! Вот каков был атаман! Напроказив еще в Царицыне, он перебрался на Дон и недалеко от Кагальницкой станицы окопался городком. Тут явился к нему из Черкаска его младший брат Фролка, приехала жена; казаков же он распустил на сроки, за крепкими поруками. На Дону исстари велся такой обычай, что домовитые казаки ссужали бедняков оружием и платьем, за что брали в свою пользу половину добычи. А добыча была на этот раз богатая; далеко разошлись вести об удачах батюшки Степана Тимофеевича, и множество народа повалило к нему в Земляной городок.

Всех принимал атаман, всех ссужал деньгами, оружием; еще более того сулил впереди. К концу года у него считалось уже без малого 3 тысячи на все готового сброда. В Черкаске войсковое начальство не знало, что ему делать: принять ли Стеньку, как гостя, или промышлять над ним, как над вором? Как бы в ответ, Стенька сам явился в Черкаск, в ту самую пору, когда казаки выряжали царского гонца Герасима Евдокимова.

Стенька приказал позвать его в круг. Владей своими казаками, а я владею своими». Помутив казачество, Стенька покинул Черкаск и стал теперь собираться на государевы города. Тут пристал к нему еще Васька Ус, удалая голова, вор-богатырь, известный своими злодействами по Тульской и Воронежской окраинам.

В ту пору Стенька уже насчитывал до 7 тысяч головорезов. Уже Стенька помышлял идти дальше, дерзал овладеть даже Москвой, извести всех бояр и пожечь бумаги, как узнает, что против него высланы сверху и снизу отряды стрельцов.

Сначала Стенька бросился вверх. Тысяча московских стрельцов, под начальством Лопатина, спокойно стояли на Денежном острове, в 7 верстах от Царицына. Казаки напали на них с двух сторон, но стрельцы дружно взялись за посла и, в надежде на выручку, стали пробираться к Царицину, не зная того, что Царицын в руках вора.

Отсюда их встретили ядрами. Потерявши более половины, стрельцы должны были сдаться; их посадили гребцами на воровские струги. Когда они стали кручиниться, что изменили своему государю, атаман сказал: «Вы бьетесь за изменников, а не за великого Государя».

Чудны им показались эти слова. Между тем, снизу шли 2, астраханских стрельцов да вольных людей с воеводой князем Львовым. Атаман поплыл им навстречу. Как только он появился на виду, все служивые закричали: «Здравствуй, наш батюшка, Степан Тимофеевич! Вы мне братья и детки; и будете вы так же богаты, как я, если останетесь мне верны и храбры».

Он-то и принес астраханскому воеводе страшную весть. Теперь беда грозила самой Астрахани. Уже давно в городе ходили подобные слухи: люди слышали из запертых церквей какой-то неведомый шум, слышали, как сами собой перезванивали колокола, как колыхалась земля.

Среди народа замечалось шатание умом, стрельцы дерзали громко роптать. Воеводе тем труднее было с ними ладить, что она ему не подчинялись: у стрельцов было свое начальство, стрелецкие головы. Однако князь Прозоровский не унывал. Астрахань того времени была окружена кирпичной стеной в 4 сажени вышины, с широкими и высокими зубцами наверху. По пряслам стены, а также по углам, стояли двуярусные башни с колоколами. Вооружение состояло из пушек.

Шел казак куда то вдаль слушать

По этому случаю близ окон заранее были насыпаны кучи камней и припасом кипяток. Наконец, все защитники поделены на десятки и сотни; каждому указано его место и назначены осадные головы. В ночь на 13 июня караульные стрельцы увидели, как над всей Астраханью отверзлось небо и как оттуда посыпались точно печные искры. Стрельцы побежали в собор рассказать о видении митрополиту Иосифу. Уроженец Астрахани, он с детских лет знал казачьи обычаи, испытал на себе неистовства буйной вольницы и теперь скорбел о судьбе родного города.

Через неделю после видения, воровские казаки появились в виду Астрахани, на урочище «Жареные бугры», а в народе в тот же день стали показываться переметчики и зажигатели. Для острастки воевода приказал одного из них кинуть в тюрьму, остальным отсечь головы; мало полагаясь на острастку, он собрал на митрополичий двор всех пятидесятниковь и старых лучших людей.

Послужите ему верой и правдой, сражайтесь с изменниками мужественно; зато получите милость от великого Государя здесь, в земном житии, а скончавшихся во брани ожидают вечные блага вместе с христианскими мучениками».

День склонялся к вечеру, когда на городских башнях зазвонили колокола: то была тревога. Боярин, принявши от митрополита благословение, ополчился в ратные доспехи и выехал со двора вместе с братом, со всеми своими держальниками и дворовыми людьми; впереди вели коней под попонами, шли стрелецкие головы, дьяки и подьячие; били в тулунбасы, играли на трубах. Воевода стал у Вознесенских ворот. Наступила темная, непроглядная ночь; со стен изредка раздавались глухие оклики караульщиком, в городе же водворилась зловещая тишина; кое-где по задворкам сходились неведомые люди и, потоптавшись, быстро расходились; никто не смыкал глаз, многие провели всю ночь на молитве.

В 3 часа утра казаки полезли на стены совсем с другой стороны, где поджидал их воевода. Не варом, не копьями встречали их защитники, а по-братски, протягивали руки, чтобы поскорее втащить наверх. Воевода ничого этого не знал, как вдруг услышал роковой сигнал: это был «казачий ясак», или пять выстрелов, означавших сдачу города. Как громом пораженный, сидел воевода на коне, пока кто-то не пырнул его копьем.

Он упал на землю; недалеко от него свалился брат, убитый из самопала. Народ повалил в церковь, куда верные холопы принесли смертельно раненого воеводу. Прибежал митрополит, и, слезно рыдая, склонил свою седую голову над умирающим другом. У церковных дверей стал пятидесятник конных стрельцов Фрол Дура, с большим ножом в руках.

Он не изменил своему долгу, не братался с ворами, и теперь один последовал за раненым воеводой. Скоро железные двери стали ломиться от напора. Фрол Дура стиснул в руках нож. Кто-то из воров выстрелил из самопала: на груди у матери затрепетал младенец в крови; другая пуля задела святую икону. Тут раздался треск, двери погнулись, распахнулись. Как бешеный, бросился Фрол Дура, работая ножом то направо, то налево; он изгибался как змей, прыгал как тигр, валил свои жертвы без счета; наконец, был выхвачен и посечен.

В 8 часов утра явился атаман. Он взял под руки воеводу. Все видели, как атаман шепнул ему что-то на ухо; князь, вместо ответа, замотал головой. Тогда разбойник столкнул его головой вниз; всем прочим была объявлена смерть. Которые не ушиблись до смерти, тех посекли. Это было последнее сопротивление. Стенька, разбойничий атаман, владел Астраханью. Все уцелевшие от побоища стрельцы были поделены на десятки, сотни и тысячи, с выборной старшиной, как это водилось у казаков.

Зашумел круг, загорланили буяны. Все новое казачество было приведено к присяге, чтобы стоять за великого Государя, служить атаману Степану Тимоофевичу и всему войску; Астрахань объявлена казачьим городом.

Как старые, так и новые казаки загуляли с утра до вечера. Стенька разъезжал по улицам, любуясь делом своих рук, или же пьяный сидел у митрополичьего двора, поджав ноги по-турецки. Тут он чинил короткий казацкий суд: одного без вины прикажет убить, другого без причины пощадить… Не стало проходу ни женам, ни дочерям побитых дворян; сначала над ними только издевались, потом стали хватать и венчать с воровскими казаками. Митрополит молчал и скорбеть: время его подвига было впереди.

Когда Стенька протрезвился, то увидел, что потерял дорогое время и стал спешно собираться на верховые города. Двести судов, нагруженных добычей, едва могли поднять атамана с его воинством; помимо того, 2 тысячи конных пошли берегом. Саратов, Самара, были взяты; атаман подступил к Симбирску, где сидел воеводой окольничий Иван Богданович Милославский. Собственно город, или кремль, стоявший на горе, был снабжен пушками и защищаем стрельцами; вокруг города тянулся посад, окруженный стеною и рвом; тут же в посаде находился острог.

Целый день бились изменники с ратными людьми и не могли взять верха. Тогда Стенька подослал во время битвы переметчиков и овладел городским острогом при помощи изменников. Борятинский отошел к Тетюшам, чтобы подкрепить себя пехотой, а казачий подступили к городу. Однако, бдительный воевода тушил все пожары: его городок стоял невредим. Так прошел целый месяц. На Покров Стенька снял свой стан: он прослышал о приближении Борятинского. В двух верстах от Симбирска, на р.

Свияге, атаман схватился со старым знакомым: «люди в людях мешались, и стрельба на обе стороны, ружейная и пушечная, была в притин». Упорно дрались казаки; сам Стенька не щадил себя: его хватили по голове саблей, прострелили ему ногу; один смелый алатырец, по имени Семен Степанов, уже повалил его на землю, но сам был убит. Мятежники понесли жестокое поражение; они покинули 4 пушки, знамена, литавры.

Чародейство Стеньки сразу пропало: он потерял в один день свою силу, свою власть. Разбитый атаман уверял самарцев, что у него на Свияге перестали стрелять пушки. Ему не поверили и в город не пустили; саратовцы сделали то же самое. Тогда Стенька кинулся на Дон, где с небольшою кучкою самых надежных друзей укрепился в Кагальицком городке. Однако верные казаки не дали им долго засидеться: городок сожгли и всех злодеев забрали живьем.

Стеньку, его брата Фролку привезли в Черкаск, а с прочими расправились на месте. Пока шли сборы в Москву, разбойничьего атамана держали в церковном притворе, на цепи, нарочито освященной, из опасения, чтобы он тайно не ушел. Эта цепь хранится до сих пор. В конце апреля сам войсковой атаман повез удалых братьев в Москву; в том же обозе были отправлены к великому Государю три драгоценных персидских аргамака да три затканных золотом ковра, отобранных у Стеньки.

Уже давно разбойничий атаман сложил свою буйную голову на плахе, а воеводы все еще ходили с летучими отрядами, водворяя в русской земле чиноначалие и порядок, нарушенный воровскими шайками, которые разбрелись из-под Симбирска. Между Окой и Волгой многие села были разорны или выжжены; на дорогах и в домах грабили, убивали; награбленное добро тотчас проникали. Казачество вскружило головы; темные люди думали, что вольный казак живет без забот, без печали, знай себе гуляет, да денежки пропивает.

Конец этой страшной смут был положен в Астрахани. Выражаясь на верхние города, Стенька оставил здесь вместо себя Ваську Уса. Вскоре после его отъезда митрополит Иосиф получил царскую грамоту, увещавшую казаков принести повинную.

Ударили в большой колокол, и когда церковь наполнилась, митрополит приказал ключарю прочесть государеву грамоту. Только ключарь кончил и передал грамоту митрополиту, как бросились к нему казаки и вырвали грамоту из рук.

Не стерпел митрополит такого бесчинства: «Еретики, разбойники, клятвопреступники! В ответ раздались крики, послышались угрозы, ругательства: «Чернец! Знал бы ты свою келию! Не хочешь ли под раскат? Посадить его в мешок! Послать его в заключение! Так прошла зима под управлением Стенькиных сообщников. В великую пятницу дали знать митрополиту, что юртовские татары, которые стоят за Волгой, привезли из Москвы новую грамоту.

Митрополит сам пошел на базар объявить казацкой старшине об этой радости. Грамоту привезли прямо в соборную церковь, где митрополит ее распечатал в присутствии атамана. Когда же он начал читать, казаки повернулись и ушли в свой круг. Митрополит пошел за ними и, войдя в круг, велел читать снова. Только что кончилось чтение, как казаки закричали. Возьмите его, митрополита, и посадите в тюрьму!

Какой-то злодей добавил: «Счастье твое, что пристигла святая неделя, а то мы бы дали тебе память! Как бы в ответ ли свой злодейский умысел, казаки получили от Федька Шелудяка, из-под Царицына, грамотку, в которой старый вор советовал поскорее разделаться с митрополитом.

Он облачился, взял крест и, в сопровождении духовенства, вступил в круг, посреди которого стоял с булавой Васька Ус. Митрополит сам снял митру, панагию и вместе с крестом передал священникам: «Приходит час мой! Тут казаки выбили из круга духовенство с криком: «Нам до вас дела нет! Палач снял с него рясу, связал руки, ноги и, продев между ними бревно, положил его на огонь.

Спросили о казне. Иосиф объявил, что у него полтораста рублей, а поклажи лет ничьей. Проходя мимо убитого Мирона, митрополит осенил его крестом и поклонился. Взвели на раскат, положили и покатили к обрыву… Тут работали самые отчаянные воры, с Алешкою Грузникиным; большая же часть казаков, с Васькой Усом, стояла внизу, под раскатом, в страхе ожидая конца.

Шел казак куда то вдаль слушать

Когда тело святителя ударилось об землю, казакам послышался стук. Они обомлели и долго стояли, опустивши головы. Страшное дело легло у них тяжелым камнем на сердце. Прошло полгода. По мосту, наведенному на р. Кутуме, двигались Государевы полки.

Впереди шли священники с молебным пением и несли икону Богородицы «Живоносный источник в чудесех», данную боярину Милославскому при отпуске его Государем, по обычаю. Астраханцы вышли навстречу. Завидя икону, они пали на землю и завопили, чтобы Государь отдал им вины, как милосердый Бог грешников прощает.

В конце того же лета, когда казнили Стеньку, войсковой атаман Корнило Яковлев вернулся из Москвы с царским стольником, который вез казакам Государеву грамоту, хлебный и пушечный запасы, и денежное жалованье. Казаки встретила послов за 5 верст от Черкаска с честью, с великою радостью, потому что от неурожая и бывшей смуты совсем обнищали.

Когда по обычаю собрался круг, царский стольник объявил, что атаман Корнило Яковлев и Михайло Самаренин дали в Москве за все великое войско обещание присягнуть на верность Государю. Молодью казаки не сразу согласились: «Зачем нам присягать? Три раза собирался круг, только по третьему приговорили: «Даем великому Государю обещание учинить перед святым евангелием, целым войском, а кто из нас на обещание не пойдет, того казнить смертью по воинскому уставу нашему и ограбить его животы».

С этого времени казаки присягали каждому новому Государю, вступавшему на российский престол; с той же поры донцы считаются не доброхотными союзниками, а верным царским войском, готовым тотчас выступить, куда Государь укажет. Население Дона поневоле ищет хлеба в своей же земле, а земля там щедро награждает труд земледельца. Берега тихого Дона, оглашаемые в старину богатырскими песнями, стали обростать густыми виноградниками.

Казаки начали сеять и молотить хлеб, собирать виноград, давить вино, ловить рыбу, солить икру и балыка. Однако же земледелие и мирные промыслы не ослабили воинского духа. Участвуя почти во всех войнах своего общего отечества, донцы сохранили прирожденную им удаль и лихость в наезде, чуткость уха, зоркость глаза. На остановках ли, во время передвижений ли, донцы служили нашей армии передовой стражей; они первые открывали неприятеля, встречали его боем, в случае победы наносили бегущему последний удар, а в случае отступления принимали все удары на себя.

Величайший из полководцев, царь Петр Великий, неоднократно похвалял, даже награждал донцов за их трудную и радетельную службу. Свой первый подвиг, еще юношей, царь совершил на казачьей чайке, окруженный казачьей дружиной. В марте г. И тебе, войсковому атаману, Флору Минаеву, и всему войску Донскому, с теми ратными людьми промышлять над неприятелями. Постараться бы вам, атаманам и казакам, чтобы о приходе наших ратных людей на Дом азовцы прежде времени не узнали. Пусть указ этот останется в тайне, чтобы кроме тебя, атамана, и старшин, никто не знал».

По приезде в Черкаск Государь узнал о присутствии турецкого флота и приказал своим галерам выйти в море. Так как по мелководью галеры по могли пройти в устьях Дона, царь пересел на мелкую казачью лодку и, в сопровождении сотни таких же чаек, вышел навстречу туркам. Нападение удалось. Здесь казаки в первый раз в виду Государя показали свое искусство в морском деле; они взяли 2 турецких корабля и большую добычу: 50 т.

И пойдешь в огонь любой, Выполнишь задачу. И глядишь - еще живой Будешь сам в придачу. А застигнет смертный час, Значит, номер вышел. В рифму что-нибудь про нас После нас напишут. Пусть приврут хоть во сто крат, Мы к тому готовы, Лишь бы дети, говорят, Были бы здоровы На могилы, рвы, канавы, На клубки колючки ржавой, На поля, холмы - дырявой, Изувеченной земли, На болотный лес корявый, На кусты - снега легли.

И густой поземкой белой Ветер поле заволок. Вьюга в трубах обгорелых Загудела у дорог. И в снегах непроходимых Эти мирные края В эту памятную зиму Орудийным пахли дымом, Не людским дымком жилья. И в лесах, на мерзлой груде, По землянкам без огней, Возле танков и орудий И простуженных коней На войне встречали люди Долгий счет ночей и дней. И лихой, нещадной стужи Не бранили, как ни зла: Лишь бы немцу было хуже, О себе ли речь там шла!

И желал наш добрый парень: Пусть померзнет немец-барин, Немец-барин не привык, Русский стерпит - он мужик. Шумным хлопом рукавичным, Топотней по целине Спозаранку день обычный Начинался на войне. Чуть вился дымок несмелый, Оживал костер с трудом, В закоптелый бак гремела Из ведра вода со льдом.

Утомленные ночлегом, Шли бойцы из всех берлог Греться бегом, мыться снегом, Снегом жестким, как песок. А потом - гуськом по стежке, Соблюдая свой черед, Котелки забрав и ложки, К кухням шел за взводом взвод.

Суп досыта, чай до пота, - Жизнь как жизнь. И опять война - работа: - Становись! Вслед за ротой на опушку Теркин движется с катушкой, Разворачивает снасть, - Приказали делать связь. Рота головы пригнула. Снег чернеет от огня. Теркин крутит; - Тула, Тула! Тула, слышишь ты меня? Подмигнув бойцам украдкой: Мол, у нас да не пойдет, - Дунул в трубку для порядку, Командиру подает. Командиру все в привычку, - Голос в горсточку, как спичку Трубку книзу, лег бочком, Чтоб поземкой не задуло. Все в порядке.

Не расскажешь, не опишешь, Что за жизнь, когда в бою За чужим огнем расслышишь Артиллерию свою. Воздух круто завивая, С недалекой огневой Ахнет, ахнет полковая, Запоет над головой. А с позиций отдаленных, Сразу будто бы не в лад, Ухнет вдруг дивизионной Доброй матушки снаряд. И пойдет, пойдет на славу, Как из горна, жаром дуть, С воем, с визгом шепелявым Расчищать пехоте путь, Бить, ломать и жечь в окружку.

Дом - так дом. Блиндаж - блиндаж. Врешь, не высидишь - отдашь! А еще остался кто там, Запорошенный песком? Погоди, встает пехота, Дай достать тебя штыком. Вслед за ротою стрелковой Теркин дальше тянет провод.

Взвод - за валом огневым, Теркин с ходу - вслед за взводом, Топит провод, точно в воду, Жив-здоров и невредим. Вдруг из кустиков корявых, Взрытых, вспаханных кругом, - Чох! Теркин тотчас в снег - ничком. Вдался вглубь, лежит - не дышит, Сам не знает: жив, убит? Всей спиной, всей кожей слышит, Как снаряд в снегу шипит Хвост овечий - сердце бьется.

Расстается с телом дух. Приподнялся - глянул косо. Он почти у самых ног - Гладкий, круглый, тупоносый, И над ним - сырой дымок. Сколько б душ рванул на выброс Вот такой дурак слепой Неизвестного калибра - С поросенка на убой. Оглянулся воровато, Подивился - смех и грех: Все кругом лежат ребята, Закопавшись носом в снег. Теркин встал, такой ли ухарь, Отряхнулся, принял вид: - Хватит, хлопцы, землю нюхать, Не годится, - говорит. Сам стоит с воронкой рядом И у хлопцев на виду, Обратясь к тому снаряду, Справил малую нужду Видит Теркин погребушку - Не оттуда ль пушка бьет?

Передал бойцам катушку: - Вы - вперед. С ходу двинул в дверь гранатой. Спрыгнул вниз, пропал в дыму. Полоска света. Что там дальше - поглядим. Никого, похоже, нету. И я один. Гул разрывов, словно в бочке, Отдается в глубине. Дело дрянь: другие точки Бьют по занятой. По мне. Бьют неплохо, спору нету, Добрым словом помяни Хоть за то, что погреб этот Прочно сделали они.

Прочно сделали, надежно - Тут не то что воевать, Тут, ребята, чай пить можно, Стенгазету выпускать. Осмотрелся, точно в хате: Печка теплая в углу, Вдоль стены идут полати, Банки, склянки на полу.

Непривычный, непохожий Дух обжитого жилья: Табаку, одежи, кожи И солдатского белья. Снова сунутся? Ну что же, В обороне нынче - я-.

На прицеле вход и выход, Две гранаты под рукой. Смолк огонь. И стало тихо. И идут - один, другой Теркин, стой. Дыши ровнее. Теркин, ближе подпусти. Теркин, целься.

Бей вернее, Теркин. Сердце, не части. Рассказать бы вам, ребята, Хоть не верь глазам своим, Как немецкого солдата В двух шагах видал живым. Подходил он в чем-то белом, Наклонившись от огня, И как будто дело делал: Шел ко мне - убить меня. В этот ровик, точно с печки, Стал спускаться на заду Теркин, друг, не дай осечки. Пропадешь, - имей в виду. За секунду до разрыва, Знать, хотел подать пример; Прямо в ровик спрыгнул живо В полушубке офицер. И поднялся незадетый, Цельный. Ждем за косяком. Сам присел, присел тихонько.

Повело его легонько. Тронул правое плечо. И рукой коснулся пола; Кровь, - чужая иль своя? Вслед за ним другой ударил, И темнее стало вдруг. Оглушенный тяжким гулом, Теркин никнет головой. Тула, Тула, что ж ты, Тула, Тут же свой боец живой. Он сидит за стенкой дзота, Кровь течет, рукав набряк. Тула, Тула, неохота Помирать ему вот так. На полу в холодной яме Неохота нипочем Гибнуть с мокрыми ногами, Со своим больным плечом. Жалко жизни той, приманки, Малость хочется пожить, Хоть погреться на лежанке, Хоть портянки просушить Теркин сник.

Тоска согнула. Тула, Тула Что ж ты, Тула? Тула, Тула. Это ж я Родина моя!.. А тем часом издалека, Глухо, как из-под земли, Ровный, дружный, тяжкий рокот Надвигался, рос. С востока Танки шли. Низкогрудый, плоскодонный, Отягченный сам собой, С пушкой, в душу наведенной, Стращен танк, идущий в бой.

А за грохотом и громом, За броней стальной сидят, По местам сидят, как дома, Трое-четверо знакомых Наших стриженых ребят. И пускай в бою впервые, Но ребята - свет пройди, Ловят в щели смотровые Кромку поля впереди. Видят - вздыбился разбитый, Развороченный накат. Крепко бито. Цель накрыта. Ну, а вдруг как там сидят! Может быть, притих до срока У орудия расчет? Развернись машина боком - Бронебойным припечет. Или немец с автоматом, Лезть наружу не дурак, Там следит за нашим братом, Выжидает.

Как не так. Двое вслед за командиром Вниз - с гранатой - вдоль стены. Не обман, не вражьи шутки, Голос вправдашный, родной: - Пособите. Вот уж сутки Точка данная за мной В темноте, в углу каморки, На полу боец в крови. Кто такой? Но смолкнул Теркин, Как там хочешь, так зови.

Он лежит с лицом землистым, Не моргнет, хоть глаз коли. В самый срок его танкисты Подобрали, повезли. Шла машина в снежной дымке, Ехал Теркин без дорог. И держал его в обнимку Хлопец - башенный стрелок.

Укрывал своей одежей, Грел дыханьем. Не беда, Что в глаза его, быть может, Не увидит никогда Свет пройди, - нигде не сыщешь, Не случалось видеть мне Дружбы той святей и чище, Что бывает на войне.

Не загадывая вдаль, Так скажу: зачем мне орден? Я согласен на медаль. На медаль. И то не к спеху. Вот закончили б войну, Вот бы в отпуск я приехал На родную сторону.

Буду ль жив еще? Тут воюй, а не гадай. Но скажу насчет медали: Мне ее тогда подай. Обеспечь, раз я достоин. И понять вы все должны: Дело самое простое - Человек пришел с войны. Вот пришел я с полустанка В свой родимый сельсовет. Я пришел, а тут гулянка. Нет гулянки? Ладно, нет. Я в другой колхоз и в третий - Вся округа на виду. Где-нибудь я в сельсовете На гулянку попаду. И, явившись на вечерку, Хоть не гордый человек, Я б не стал курить махорку, А достал бы я "Казбек".

И сидел бы я, ребята, Там как раз, друзья мои, Где мальцом под лавку прятал Ноги босые свои. И дымил бы папиросой, Угощал бы всех вокруг. И на всякие вопросы Отвечал бы я не вдруг. И девчонки на вечерке Позабыли б всех ребят, Только слушали б девчонки, Как ремни на мне скрипят. И шутил бы я со всеми, И была б меж них одна И медаль на это время Мне, друзья, вот так нужна!

Ждет девчонка, хоть не мучай, Слова, взгляда твоего Вот сидишь ты на вечерке, И девчонка - самый цвет. И снова: - Нет. Нет, ребята. Что там орден. Не загадывая вдаль, Я ж сказал, что я не гордый, Я согласен на медаль. Теркин, Теркин, добрый малый, Что тут смех, а что печаль. Загадал ты, друг, немало, Загадал далеко вдаль. Были листья, стали почки, Почки стали вновь листвой.

А не носит писем почта В край родной смоленский твой. Где девчонки, где вечерки? Где родимый сельсовет? Знаешь сам, Василий Теркин, Что туда дороги нет. Нет дороги, нету права Побывать в родном селе. Страшный бой идет, кровавый, Смертный бой не ради славы, Ради жизни на земле.

По дороге прифронтовой, Запоясан, как в строю, Шел боец в шинели новой, Догонял свой полк стрелковый, Роту первую свою. Шел легко и даже браво По причине по такой, Что махал своею правой, Как и левою рукой.

Да к тому же Щелкал по лесу мороз, Защемлял в пути все туже, Подгонял, под мышки нес. Вдруг - сигнал за поворотом, Дверцу выбросил шофер, Тормозит: - Садись, пехота, Щеки снегом бы натер. Далеко ль? Руку вылечил. Не герой? Курят, едут. Гроб - дорога. Меж сугробами - туннель. Чуть ли что, свернешь немного, Как свернул - снимай шинель. Грузовик гремит трехтонный, Вдруг колонна впереди. Будь ты пеший или конный, А с машиной - стой и жди.

С толком пользуйся стоянкой. Разговор - не разговор. Наклонился над баранкой, - Смолк шофер, Заснул шофер. Сколько суток полусонных, Сколько верст в пурге слепой На дорогах занесенных Он оставил за гобой От глухой лесной опушки До невидимой реки - Встали танки, кухни, пушки, Тягачи, грузовики, Легковые - криво, косо, В ряд, не вряд, вперед-назад, Гусеницы и колеса На снегу еще визжат.

На просторе ветер резок, Зол мороз вблизи железа, Дует в душу, входит в грудь - Не дотронься как-нибудь. Снял перчатки, трет ладони, Слышит вдруг: - Гармонь-то есть. Уминая снег зернистый, Впеременку - пляс не пляс - Возле танка два танкиста Греют ноги про запас.

Чья гармошка? И сказал уже водитель Вместо друга своего: - Командир наш был любитель Схоронили мы его. Поясняет осторожно, Чтоб на том покончить речь: - Я считал, сыграть-то можно, Думал, что ж ее беречь. А стрелок: - Вот в этой башне Он сидел в бою вчерашнем Трое - были мы друзья. Я ведь сам понять умею, Я вторую, брат, войну И ранение имею, И контузию одну. И опять же - посудите - Может, завтра - с места в бой Только взял боец трехрядку, Сразу видно - гармонист.

Для началу, для порядку Кинул пальцы сверху вниз. Позабытый деревенский Вдруг завел, глаза закрыв, Стороны родной смоленской Грустный памятный мотив, И от той гармошки старой, Что осталась сиротой, Как-то вдруг теплее стало На дороге фронтовой.

От машин заиндевелых Шел народ, как на огонь. И кому какое дело, Кто играет, чья гармонь. Только двое тех танкистов, Тот водитель и стрелок, Все глядят на гармониста - Словно что-то невдомек. Что-то чудится ребятам, В снежной крутится пыли.

Будто виделись когда-то, Словно где-то подвезли И, сменивши пальцы быстро, Он, как будто на заказ, Здесь повел о трех танкистах, Трех товарищах рассказ.

Не про них ли слово в слово, Не о том ли песня вся. И потупились сурово В шлемах кожаных друзья. А боец зовет куда-то, Далеко, легко ведет. Я не то еще сказал бы, - Про себя поберегу.

Я не так еще сыграл бы, - Жаль, что лучше не могу. Я забылся на минутку, Заигрался на ходу, И давайте я на шутку Это все переведу. Обогреться, потолкаться К гармонисту все идут.

И опять долой перчатку, Оглянулся молодцом И как будто ту трехрядку Повернул другим концом. И забыто - не забыто, Да не время вспоминать, Где и кто лежит убитый И кому еще лежать. И кому траву живому На земле топтать потом, До жены прийти, до дому, - Где жена и где тот дом?

Плясуны на пару пара С места кинулися вдруг. Задышал морозным паром, Разогрелся тесный круг. На носки не наступать! И бежит шофер тот самый, Опасаясь опоздать. Чей кормилец, чей поилец, Где пришелся ко двору? Крикнул так, что расступились: - Дайте мне, а то помру!.. И пошел, пошел работать, Наступая и грозя, Да как выдумает что-то, Что и высказать нельзя.

Словно в праздник на вечерке Половицы гнет в избе, Прибаутки, поговорки Сыплет под ноги себе. Кабы валенки отбросить, Подковаться на каблук, Припечатать так, чтоб сразу Каблуку тому - каюк! А гармонь зовет куда-то, Далеко, легко ведет Нет, какой вы все, ребята, Удивительный народ. Хоть бы что ребятам этим, С места - в воду и в огонь.

Все, что может быть на свете, Хоть бы что - гудит гармонь. Выговаривает чисто, До души доносит звук. И сказали два танкиста Гармонисту: - Знаешь, друг Не знакомы ль мы с тобою? Не тебя ли это, брат, Что-то помнится, из боя Доставляли мы в санбат? Приглушил гармонь: - Ну что же, Очень даже может быть. У тебя маршрут иной. Забирай, играй в охоту, В этом деле ты мастак, Весели свою пехоту. Командир наш был любитель, Это - память про него И с опушки отдаленной Из-за тысячи колес Из конца в конец колонны: "По машинам!

И опять увалы, взгорки, Снег да елки с двух сторон Едет дальше Вася Теркин, - Это был, конечно, он. В поле вьюга-завируха, В трех верстах гудит война. На печи в избе старуха, Дед-хозяин у окна. Рвутся мины. Звук знакомый Отзывается в спине. Это значит - Теркин дома, Теркин снова на войне. А старик как будто ухом По привычке не ведет.

Лежи, старуха. На печи, забившись в угол, Та следит исподтишка С уважительным испугом За повадкой старика, С кем жила - не уважала, С кем бранилась на печи, От кого вдали держала По хозяйству все ключи. А старик, одевшись в шубу И в очках подсев к столу, Как от клюквы, кривит губы - Точит старую пилу. Сам пилу берет: - А ну-ка Повела, повисла кротко. Теркин щурится: - Ну, вот. Поищи-ка, дед, разводку, Мы ей сделаем развод. Посмотреть - и то отрадно: Завалящая пила Так-то ладно, так-то складно У него в руках прошла.

Обернулась - и готово. Будет резать лучше новой, Зря инстрУмент не кори. И хозяин виновато У бойца берет пилу. А старуха: - Слаб глазами. Стар годами мой солдат. Поглядел бы, что с часами, С той войны еще стоят Паутинами пружины Пауки обволокли. Их повесил в хате новой Дед-солдат давным-давно: На стене простой сосновой Так и светится пятно. Осмотрев часы детально, - Все ж часы, а не пила, - Мастер тихо и печально Посвистел: - Плохи дела Но куда-то шильцем сунул, Что-то высмотрел в пыли, Внутрь куда-то дунул, плюнул, - Что ты думаешь, - пошли!

Крутит стрелку, ставит пятый, Час - другой, вперед - назад. Прослезился дед-солдат. Дед растроган, а старуха, Отслонив ладонью ухо, С печки слушает: - Идут! А парень Услужить еще не прочь. Так опять могу помочь. Тут старуха застонала: - Сало, сало! Где там сало Теркин: - Бабка, сало здесь. Не был немец - значит, есть! И добавил, выжидая, Глядя под ноги себе: - Хочешь, бабка, угадаю, Где лежит оно в избе?

Бабка охнула тревожно, Завозилась на печи. Помолчи уж, помолчи. А хозяин плутовато Гостя под локоть тишком: - Вот что значит мы, солдаты, А ведь сало под замком.

Ключ старуха долго шарит, Лезет с печки, сало жарит И, страдая до конца, Разбивает два яйца. Эх, яичница! Закуски Нет полезней и прочней.

Полагается по-русски Выпить чарку перед ней. Это доктор на дорожку Для здоровья выдал мне. Отвинтил у фляги крышку: - Пей, отец, не будет лишку. Поперхнулся дед-солдат. Подтянулся: - Виноват!.. Крошку хлебушка понюхал. Пожевал - и сразу сыт. А боец, тряхнув над ухом Тою флягой, говорит: - Рассуждая так ли, сяк ли, Все равно такою каплей Не согреть бойца в бою.

Будьте живы! И сидят они по-братски За столом, плечо в плечо. Разговор ведут солдатский, Дружно спорят, горячо. Дед кипит: - Позволь, товарищ.

Что ты валенки мне хвалишь? Разреши-ка доложить. А где сушить? Не просушишь их в землянке, Нет, ты дай-ка мне сапог, Да суконные портянки Дай ты мне - тогда я бог! Снова где-то на задворках Мерзлый грунт боднул снаряд. Как ни в чем - Василий Теркин, Как ни в чем - старик солдат.

Нам осколки даже в каше Попадались. Точно так. Попадет, откинешь ложкой, А в тебя - так и мертвец. А скажи, простая штука Есть у вас? Тогда ты - воин, Рассуждать со мной достоин. Ты - солдат, хотя и млад, А солдат солдату - брат. И скажи мне откровенно, Да не в шутку, а всерьез.

С точки зрения военной Отвечай на мой вопрос. Отвечай: побьем мы немца Или, может, не побьем? Ел он много, но не жадно, Отдавал закуске честь, Так-то ладно, так-то складно, Поглядишь - захочешь есть.

Всю зачистил сковородку, Встал, как будто вдруг подрос, И платочек к подбородку, Ровно сложенный, поднес. Отряхнул опрятно руки И, как долг велит в дому, Поклонился и старухе И солдату самому. Молча в путь запоясался, Осмотрелся - все ли тут? Честь по чести распрощался, На часы взглянул: идут! Все припомнил, все проверил, Подогнал и под конец Он вздохнул у самой двери И сказал: - Побьем, отец В поле вьюга-завируха, В трех верстах гремит война.

На печи в избе - старуха. Дед-хозяин у окна. Немца бить идет. Потерял боец кисет, Заискался, - нет и нет. Говорит боец: - Досадно. Столько вдруг свалилось бед: Потерял семью. Ну, ладно. Нет, так нА тебе - кисет!

Запропастился куда-то, Хвать-похвать, пропал и след. Потерял и двор и хату. И вот - кисет. Кабы годы молодые, А не целых сорок лет Потерял края родные, Все на свете и кисет. Посмотрел с тоской вокруг: - Без кисета, как без рук. В неприютном школьном доме Мужики, не детвора. Не за партой - на соломе, Перетертой, как кострА.

Спят бойцы, кому досуг. Бородач горюет вслух: - Без кисета у махорки Вкус не тот уже. Вот судьба, товарищ Теркин. Так случиться может с каждым, - Возразил бородачу, - Не такой со мной однажды Случай был.